Александр Руденко

 

Дар

 

*     *     *

 

Когда огонь под звездами горит,

когда мужчина с Богом говорит

и возле ног его лежит собака, –

молчат и ждут работа и война,

пока о них напомнят письмена,

записанные шифром зодиака.

 

Дым над огнем, над трубкою – дымок.

Разматывает время свой клубок –

открыть не хочет Бог, что в нем таится:

нет большего несчастья – это знать.

А знанье бродит в темноте, как тать,

и лишь собаки у огня боится…

 

 

*     *     *

 

В плохую ночь, в метель предзимнюю

беглянка память, сделав круг,

прокралась волчьею низиною

и мне навстречу вышла вдруг.

И я – сквозь времена пропащие,

сквозь снега липкие клочки –

в упор ей заглянул в горящие

желто-зеленые зрачки.

 

И в далях одного пожарища

обрушились и стерлись в прах

мои убежища-пристанища

в семидесяти городах.

 

Но высветил средь птиц непуганых

предзимний слюдяной закат

нору из мшистых бревен буковых,

над нею земляной накат.

И тонкий острый дым – как лезвие,

направленное в облака

сквозь глинобитное отверстие

распаленного очага, –

где, занят печенью лосиною,

огонь вышептывает зов

для духа,

волчьею низиною

крадущегося из лесов.

 

А рядом у ковша с водицею

лежит пустая волчья кость

и нож, обвязанный тряпицею, –

чтоб лапы не поранил гость.

 

Пусть он придет, железом меченный,

оставив чащи позади,

на запах обгорелой печени –

не опасаясь западни.

Пусть в глубине норы бревенчатой,

чуть пригасив зрачки свои,

увидит он мужчину с женщиной,

соединившихся в любви.

И думой о себе – несытою,

неукротимой, как леса,

войдет он в их полуприкрытые

желто-зеленые глаза.

И – лишь к утру

по следу темному

уйдет, передохнув в тепле,

но им – и сыну нерожденному

поможет выжить на земле.

 

И угли пеплом не покроются,

отбушевав в ночной игре

на праздник Волчьей Богородицы

в дохристианском ноябре.

 

 

*     *     *

 

Окалины калины

темнеют пообочь…

Ты на две половины

разламываешь ночь.

По леву руку – молча –

без сердца и лица –

лишь холод

шерстью волчьей

взъерошивается.

Глядит по праву руку

печально, как изгой,

твоя тоска по другу

и теплоте мирской.

Но до глубин Вселенной –

на миллионы верст –

ни справа и ни слева

не зажигают звезд…

И не пытаясь злобу

растрогать добротой,

пойдешь ты по разлому

дымящейся травой.

Среди страстей и тягот,

где посвист твой звучит

и гроздь промерзших ягод

до сладости

горчит.

 

ЧЕРДАК

 

Мой чердак – волшебная шкатулка.

Осторожно поднимусь я кверху –

чтоб не разбудить ступенек гулких,

медным ключиком открою дверку…

И обнимет сладкая рутина

старых книг, знобящего покоя;

высоко качнется паутина

над зажженной свечкой восковою…

Стрелочки моих часов послушных

будет тихо двигать звездный Логос.

И помогут вызвать духов нужных

чучело совы и пыльный глобус…

И когда в наплывах белой пены

заколеблется свечное пламя,

запоют взволнованные стены

только мне понятными словами.

 

 

СКАЗКА О ПУСТЫНЕ

 

Моя пустыня – мой дом игорный,

где узкий вход охраняют джинны.

В моей пустыне верблюд двугорбый

везет воды и вина хурджины.

Над ней кружится орел без свиты –

хранитель властный… И – на везенье –

столы в зыбучих песках покрыты

сукном зеленым травы весенней.

Прозрачные – золотятся стены

от встроенных в них раздвижных макетов

дворцов, отелей, садов, бассейнов,

церквей и пагод, и минаретов…

В моей пустыне младенец месяц

глядит из туч, как разбойник ражий.

Но я единственный здесь владелец

всех парадоксов и всех миражей.

Здесь ветер в замке воздушном шарит,

в руках банкнота песком крошится,

несется солнце – рулетки шарик,

миры творятся… Орел кружится.

И возле вечнозеленой травки,

не тронутой ни жарой, ни стынью,

здесь черт и ангел делают ставки

на дом игорный – мою пустыню.

Один – швыряет насмешки грубо,

а у другого улыбка – сдоба;

и переигрывая друг друга,

неутомимо блефуют оба.

Лишь я на обоих могу прикрикнуть.

А вы – все будьте здоровы-живы

и не пытайтесь сюда проникнуть.

Ведь если даже пропустят джинны,

мгновенно среди пространств безмерных

и стен, не видных вашему глазу,

разденут вас донага, во-первых, –

колоды с крапом отнимут сразу.

Орлу медлительному в угоду

за стол усадят в песках зыбучих,

дадут на выбор вино и воду,

но их подменит разбойник в тучах.

Верблюд пройдет сквозь ушко иголки,

которой будут пришиты плотно

надежды ваши и кривотолки

к плывущим вдаль миражным полотнам.

В мою пустыню войти непросто,

уйти труднее – тропой сквозною.

А выигрыш – несколько парадоксов –

всегда придется делить со мною.

 

 

*     *     *

 

Ночь, проступив сквозь кольцо чернотала,

к стеклам прильнула, к колодцу припала

и широко растеклась по равнине…

Мягко белеет в ее сердцевине,

в темной глуби – безнадзорной, кромешной –

шея лебяжья на лапе медвежьей.

В слитном их сне и в пространстве без края

слились и женская плоть, и мужская.

Соединились и рокот, и шелест,

пух облаков и оврагов замшелость,

первых снежинок колючая россыпь,

легкость крыла и когтистая поступь.

Два существа, будто корень с вершиной,

сплавились в сущности нерасторжимой:

неопалимое – в пламени белом –

древо восходит к безвидным пределам,

ветви крылато горящие множит…

Но от земли оторваться не может.

Об облаках и оврагах тоскуя,

снова на женскую плоть и мужскую –

сверху – оно начинает двоиться…

Чтоб на заре из колодца напиться

и прочитать на притоптанных росах

руны о чувственных метаморфозах.

Чтоб сквозь густое кольцо чернотала

медленно новая ночь проступала

и – растеклась по равнинному кругу,

скрыла двоих… и прижала друг к другу.

 

 

*     *     *

 

Рядом со связками красными перца сушеного,

тыквой на дряхлом буфете и банкой хурмы

Дух чердака бережет паука воскрешенного,

отогревая гамак его среди зимы.

 

Дух чердака одиноко скрипит половицами,

запах кофейный вдыхает, золу ворошит

и пожелтевшими от ожиданья страницами

рукописей,

как осенней листвою, шуршит.

 

Он умирает, прощаясь с химерами давними,

тянется к снегу густая его борода…

Но, ощущая, как холоден ветер за ставнями,

Дух чердака воскрешает себя…

И когда

по вечерам раскаляется печка чугунная,

в легком пальто – и уже не боясь паука –

к доброму Духу является женщина юная –

тяжесть его ощутить

в гамаке чердака.

 

ЛЮБОВЬ КОЛДУНА

 

Несутся листья. Ветрище дует.

Над кряжем гор Козерог уперся

рогами в тучу.

Сорвало с крыши

незакрепленную черепицу.

Сквозь эту щель загудит пространство,

когда в ночи ты поднимешь руки.

— О, не противься! – пространству крикнешь.

И – Козерогу:

— Не упирайся!

Пусть быстро тучи займут все небо,

захлещет дождь…

И как лист – от вишни,

от заметавшейся в вихре стаи

пусть оторвется одна голубка.

Ее глаза – изумрудны. Крылья –

белы и мягки. В изгибе шеи

таится нежное воркованье.

И ветру крикнешь:

— Сгибай деревья,

сорви еще одну черепицу!

Чтоб гостье было впорхнуть просторней,

чтоб не поранилась, залетая…

Чтоб знала: здесь для нее – спасенье,

и выбора нет…

Я свой выбор сделал.

 

 

ДАР

 

1

 

Еще случаются, как сны твоей свободы,

похожие на юность дни,

когда высоты

над мирной синевою взгляд увеселяют,

все выше ласточки летят,

дома сияют.

Протяжный солнечный простор надежды нежит,

не слышен в нем базарный ор,

зубовный скрежет.

И дышит синева вольней – с душою слитно,

настоль прозрачная, что в ней

глупцов не видно.

И веря в мир такой сполна – наивной верой,

ты знать не хочешь, что она

жива химерой;

что все труднее видеть свет на небе хмаром

и на земле держать ответ

пред Божьим даром.

 

2

 

В луне – летят от холодов

чернеть и гоголь.

В реке –

от скальных валунов

чуть-чуть поодаль –

ударил неуснувший сом

хвостом-снарядом

и отогнал пернатый сон,

круживший рядом.

 

У лодки ты присел на ось

скрещéнных весел,

пузырь сома

и щебня горсть

в огонь подбросил.

И дымно – холодам навстречь

метнулось пламя,

и стала вдруг понятна речь

воды и камня:

 

«Не улетишь от холодов

в лучах бездонных –

дождешься ты своих плодов

в ночах бессонных.

Прорвешь запутанную сеть

Тоски и гнева…

И – будешь знать,

и – будешь сметь,

и жаждать – немо.

Ни на каком земном суде

не оробеешь.

Но – скажешь слово в суете, –

окаменеешь.

Землею обрастешь –

слепой

в дождливой хмари, –

и позавидуешь любой

пернатой твари…»

 

3

 

В безмолвье лунный свет пророс

пространству – в очи…

Умолк и желтоклювый дрозд

на ветке ночи.

И плотно обжимая дом,

до выси горней

стоит такая тишь – комком,

как слезы в горле.

Душою, кожей ощути

земные путы…

Текут по Млечному Пути

твои минуты,

в безмолвье, как вода, текут…

Но в нем – широком –

откуда чуешь этот гул

и слышишь рокот?

Теряя силу, изнутри

земля рокочет.

Почувствуй крылья. Посмотри

пространству – в очи.

Безмолвно – к слову – поднимись

в свои просторы

за лунный свет, откуда мысль

сдвигает горы.

 

 

* * *

 

Даль-дорога русская – то бела, то синя,

до чего ж ты пýстыня-пустыня′-пустыня.

Бурями просвистана, выжжена до праха,

над тобой расхристана облаков рубаха,

ночь дымится-дыбится, быстро дни ветшают…

И твои пустынницы на ветру рожают.

Не от волчьих зимников, где нужна оглядца,

у твоих пустынников зыркалы слезятся.

Держим веру вечную, словно в крест нательный, –

в речку беломлечную, в бережок кисельный.

А не видно спереди киселя и млека…

Но увижу нелюдя или человека,

или тень миражная к сердцу припадает, –

есть в душе для каждого то, что подобает.

В ней – сады негрустные, чтоб не бедовала…

Неужели в пýстыни этого мне мало?

Жаждой сам измученный, может, к каравану

птичьему – тягучему – осенью пристану.

И с высот проглянется, что пустынь-дорога

так далёко тянется,

как от нас – до Бога…

 

 

* * *

 

Мгла – белей молока – по утрам над бахчами,

и большая река остывает ночами.

Месечина кругла, бледно солнца огниво…

Сыты перепела, кружит ястреб лениво.

И трава и листва – ядовитого цвета –

темным златом едва – по краям, но задета…

И любовь, что сбылась сновидением вещим

и, как плод, налилась и созрела до трещин,

с простотой несмешной льстит себе – обладаньем

умудренной душой перед похолоданьем.

И живет на авось – с неостуженным взглядом.

Что ж, пройдем наискось даль, задетую златом;

словом, сказанным зря, лишний раз не встревожим

своего сентября на просторе Стрибожьем.