Юрий Беликов

 

 

Царский жест

 

 

ОТВЕТНЫЕ КОЛОКОЛА

 

Молния,

как венка на лице,

дрогнула,

и гром – не гром, а снайпер –

грохнул

сквозь оптический прицел

капель.

Но и лес,

согнувшись до земли,

потемнел от ярости

и ловко

начал тучи старые пилить,

словно раздражённая ножовка!

Там, где, ненавидя шум и гам,

веточка по-тютчевски молчала,

там

ветка закричала!

Сразу звуки дикие пришли,

сразу, ураганом атакован,

с треском отрываясь от земли,

лес

закувыркался,

будто клоун!

Тихий,

он себя провозглашал,

нежный,

угрожал он потасовкой.

И чем больше ливень оглушал,

тем сильнее лес визжал ножовкой.

А когда посыпались с небес

солнечные теплые опилки,

замер с наслажденьем мокрый лес,

гнезда поправляя на затылке.

 

И уже березки, как детсад,

парами шагают по тропинке,

и у них сережечки висят,

точно рукавички на резинке.

 

 

СОСНЫ – КАК ДМИТРИЙ ДОНСКОЙ

 

Сосны стоят, как зеленые тучи,

льющие наземь прямые стволы!

Ели приземисты. Ивы плакучи.

Сосны всегда высоки и светлы.

 

Нету у них ни сучка за душой:

лишь только ветка на крону взберется –

тут же уступит дорогу другой

и, потемнев, отпадет, как короста.

 

Сосны сжигают мосты за собой,

чтоб не попятиться, чтобы не сдаться.

Сосны – не сосны, а Дмитрий Донской,

что перешел через реку сражаться!

 

Но в тишине, когда ночь разгорится,

хочется соснам по спящим ветвям

тайно на темную землю спуститься,

чтобы поплакать немножечко там.

 

Только ветвей не найти на стволе.

Сосны качаются с болью немою.

И опуститься не могут к земле,

да и подняться на небо не могут.

 

 

ЛИНЬ

 

Этот линь, этот ливень подводный,

этот женский ажурный чулок,

из залива мелькнувший свободно,

словно сделала заводь шажок!

 

Только снасти готовы. И точен

Острожный заброс рыбака.

И как жабры твои кровоточат,

никогда не узнает река.

 

И полюбишь ты хриплые краны,

что прикажут, тебя оживив,

в форме ванны проплыть, в форме ванны –

без песка, без ракушек, без ив.

 

И когда тебя с грустью иль сдуру

в реку выплеснут, чтоб не пропал,

ты начнешь высекать, как скульптуры,

из реки за овалом – овал.

 

 

ПОЗДНИЙ ЗВОНОК

 

Словно пасмурный зэк, отпахавший

десятину свою за разбой,

как на страшную волю-паханшу

выхожу я на встречу с тобой.

 

Через десять годков позвонила…

Я свой срок  – от звонка до звонка –

отмотал, получается? Мило.

Шило – в мыло. Я – тертый з/к.

 

Чтобы будущего не похабить,

я над прошлым возвел саркофаг.

За версту стал я чувствовать бабий

влажный запах, как запах собак.

 

Но звонок оглушающий пробил

и пробил зачехленный пробел,

и взметнувшейся воли Чернобыль

на чернику неволи осел.

 

Не пущайте меня за ворота,

вертухаи былого чутья.

Целься в пояс, конвойная рота,

чтобы в мозг не пошла  малафья!..

 

Мне за ржавою, частой решеткой

йодной сетки на хриплой груди

так вольготно, так шатко, так кротко!

Что же машешь ты мне: «Выходи!»?

 

Как стерпеть, если сжился, что умер,

иль от сна затяжного затёк,

замозживший от нежности зуммер,

оживляющий поздний звонок?!

 

 

БИТВА ДВУХ ЗАПАХОВ

 

Стою против ветра, чтоб запах духов отнесло!

И если бы мог видеть запахи твой ноздреватый супруг,

спросил бы с прищуром: «Зачем в небесах тяжело

оранжевый шар баскетбольный летит, словно птица на юг?»

 

А мне его баба нужна была, но для чего?

Чтоб чем-то загрызть, хоть с грехом пополам, предыдущий свой грех.

Ну что его баба? Так-эдак, мускатный орех.

Какая там Гретхен?! Глушилка, искусственный мех,

помеха кривая, но самая, может, из всех

кривая, что так исказила чело.

 

Я запахом запах, как пламя внезапное курткою, сшиб.

Вдруг мент остановит с волшебною трубкой: а ну,

дыхни-ка, и я подставным ароматом дыхну,

где хвоя и хна – я польстился на хвою и хну! –

но прежней возлюбленной не раскрывается шифр:

тут в Турции нужно настурции стырить в большую луну,

в Моравии – горсть муравьев, а в Словении – сливу одну

и спиртом залить, обронив туда розовый шип.

 

Два запаха женских – два рыцаря в длинных плащах,

пращи раскрутив, проскакали галопом по мне

и бьются друг с дружкою насмерть на тонких мечах.

Пусть бьются. Пусть насмерть. Мне побоку. Я – в стороне.

 

 

* * *

 

Отворю ли окно на лесок,

что в похмелье тумана вздыхает,

иль вдохну в себя целый цветок –

как красиво! А не спасает.

 

«По реке, отходящей ко сну,

как пощечина, лещ ударяет…»

Напишу. Перечту. Зачеркну.

Как красиво! А не спасает.

 

Выходи на помост, красота,

если друг мой на грани обрыва

набухающей тучею рта

прогремел мне вчера: «Как красиво!»

 

Но цветёт, отстрадавши, земля

красотою такою несметной,

что ее упрекнуть-то нельзя

никакою запиской предсмертной.

 

Я и сам не пойму, отчего

посреди просветленного мира

угасает влюбленная лира,

двух красот нарушая родство?

 

Как земли не найти на земле,

так меня не ищите со мною.

Если был я всю жизнь не в себе –

это значит, что был я с тобою.

 

А где мне предначертано быть –

тосковала лишь форма пустая.

Приезжай поскорей, дорогая,

меня с ложечки покормить.

 

 

ОТПЕВАНИЕ ПУГАЛА

 

Кашель друга, кусочек засохшего торта,

цвет и запах рубахи – оранжевый и травяной,

муравьиный и щучий при близком вдыхании, твой,

то есть мой, то есть это не вскрытая криком аорта

с ясной кровью, где солнце летит по кривой

вкруг Земли – не Земля. И ни Бога, ни черта –

три кита и кагора когорта,

и ты становилась женой,

дальше стерто…

 

Кашель друга, густой, красноярский, он – мостик скрипучий.

Я по жердочкам кашля, рябящим, березовым быстро пройду

на тот берег, где кашель, начавшийся в прошлом году,

переброшен в теперешний. Там в золотистом поту

я тону с дикой женщиной. Кашляй же, кореш мой, пуще!

Я в блаженстве, пока тебе невмоготу.

 

А рубаху, в которой прощался, носить не могу.

Подарю ее пугалу. Пугалу будет в дугу.

Но уж торта остатки по голому полу катать

стали в свадебном визге добрейшие мыши без страху.

Кашель друга иссякнет. И с пугала снимет рубаху,

прополощет в трех водах и выжмет, и высушит мать.

 

 

ЦАРСКИЙ ЖЕСТ

 

Сегодня день такой,

что я прощаю всех.

Алмазною иглой

сорит он из-под стрех.

И нет медуз нежней,

чем нити паутин,

сковавших меж ветвей

лишь дождичек один.

И мне за то, что брань

я встретил, как зарю,

вдруг чмокнул кто-то длань,

как будто бы царю.

А посему – указ

слагаю, а не стих.

Итак, читайте:

                        «Аз,

кого мой гнев постиг,

кого упек в острог,

построенный в мозгу,

кого – в бараний рог,

на кол – и ни гугу,

кого крушил сплеча

без палицы-меча,

тому кафтан с плеча

дарую, хохоча!

 

Прощаю вас, цари,

за бред и недород

от Иоанна – и

на сотни лет вперед!

Не гневаюсь – за что? –

на бедное родство

от Кукольника – до

Неведомо Кого.

Как ворох голубей,

отпущены грехи

свергающим – взашей

с крылец мои стихи.

Чем жалую? Травой.

И хлебом в узелке.

И лесом над рекой.

И рыбою в реке.

И птицею в глуши.

И ягодой к тому ж.

А тех, кто без души, –

Деревней в тыщу душ.

 

Прощаю вас. А вы

Благодарите все

За это дух травы

В мигающей росе».